— Да, Зиновьев прав, — вздохнула Василькова. — У нашей страны никогда не будет светлого будущего. И не только у нашей. Человечество перестало понимать, для чего существует, и погибнет от собственной глупости.

— А Зиновьев, он кто? — спросил бизнесмен, демонстрируя серость.

Рина улыбнулась: гость не знал модного философа, по происхождению русского, по национальности еврея, обосновавшегося в Германии, и нисколько не смущался своей неосведомленности. Непривычно для мужчин ее круга и так мило. Пожалуй, он вообще ни на кого из прежних не похож, и пока не ясно — хорошо оно или плохо. Василькова засмеялась, а Климов, получив характеристику Зиновьева, скривился:

— Эти всё знают. Свою богоизбранность разменяли на западный образ жизни. Что смешного, если теперь не евреи, а русские — первые в очереди на заклание?

Василькова вдруг опять стала серьезна.

— Ничего. Вопрос в том — спасется ли нами мир?

— Если всякая конкретная эпоха конечна, то, значит, имеет свой частный апокалипсис, но физическое время беспредельно. Это обнадеживает. — Он поднял стакан. — Ваш компот чертовски хорошо пьется.

— Ура! Выпьем и не будем плакаться друг другу в жилетку, потому что мы не жертвы, жертва — бомжиха с Большой Никитской. Это такие, как она, создавали богатства страны, которыми теперь пользуется новый класс имущих, а старых цинично вытолкнули на обочину подыхать. Мы же с вами кое-как приспособились и теперь должны собрать в кучку все силы и выпрыгнуть из нынешней жизни, из ничтожества литературы, из вашего грязного рынка, потому что это путь, который надо пройти, чтобы снова научиться доставать другую луну с другого неба.

Климов притих — то ли честно пытался проникнуть в смысл сказанного, то ли был сражен крепостью «компота». Глаза его осоловели. Однако писательница привыкла работать ночами, для нее время сна еще не наступило, и она решила взбодрить квелого мужчину.

— А знаете, вы чудесный собеседник! Как неожиданно обретаются единомышленники! Я давно такого не имела. Не припомню, когда меня понимали! — воскликнула Василькова с чувством и вдруг расстроилась: — Со стороны сложно увидеть, как мне плохо. Я одинока. Не потому, что это удел любого творца, а как-то глубже, трагичнее. В моем окружении свежие, искренние люди — редки. Вы показались интересным. Учтите, я говорю правду только по большим праздникам, это — правда, специальный концертный номер для вас. А вообще, писатель, по атрибуту, профессиональный лжец, потому что есть такой феномен — можете назвать его парадоксом: ложь всегда выглядит убедительнее правды. А поскольку человеческая природа вообще склонна к вранью, писателем быть несложно — на это способен каждый второй. Трудно быть хорошим писателем. Хороший я или плохой — не суть, главное, я выскочила из небытия и достигла всего, к чему стремилась, и даже большего. А хочется плакать. Обыкновенная несчастливая баба. Когда была бедной — не любили, потому что бедная, стала богатой — потому что богатая. Некрасивая! Так некрасивых большинство, если это жизнь, а не кино. Неужели во мне нельзя найти ничего, за что можно полюбить меня саму, а не эти треклятые деньги?

Климову сделалось жаль белобрысую даму. Лечь, что ли, с нею в постель, где обычно философские рассуждения благополучно заканчиваются? Но оставалось легкое ощущение, что его ведут. Страдала она всерьез или фантазировала?

— А я думал, вы счастливы.

Он пробовал почву, но не рассчитал, что чутье у Васильковой, как у спаниеля. К тому же она никогда не забывала, что быть до конца откровенной — непродуктивно.

— Счастье — понятие, а творчество — процесс: пока творите, вам хорошо, процесс закончился, и вы снова впадаете в отчаяние.

Хозяйка подняла на гостя затуманенные глаза и добавила проникновенно:

— Извините. Не хочу вас разжалобить или соблазнить. Просто иногда необходимо откровенно выговориться. Как выплакаться. Освободиться от темных назойливых образов из сна, от душевной боли.

— С вами многие хотели бы общаться.

— Но я не хочу. Интересные люди заняты собой и собственными проектами, а неинтересные только отнимают время. Подруги мои высказывания принимают с женским поправочным коэффициентом, что меня раздражает. Мы же ничем не связаны, с вами мне проще, не боюсь даже уточнить — хорошо.

— По вашему поведению не скажешь. Морочить голову вы мастер.

— Неблагодарный. В моих словах и поступках нет второго плана, а если и проскользнет — это только профессиональная привычка, от которой я сама устала. Здесь вы можете быть самим собой и чувствовать полную свободу. Внутри этого кирпичного забора все возможно и ничто не осуждается.

Лицо мужчины отразило скепсис.

— Не верите? — спросила писательница, мгновенно развязала пояс и сбросила канареечный халат.

6

— Ну вот, а ты боялась, — сказал интерн, задергивая молнию на брюках.

— Я не боялась.

— Да? Молодец. Понравилось?

— Не очень. Любопытно немного.

Интерн удивился:

— Какая-то ты чудная. Мне такие не попадались.

— А таких больше нет, — сказала Рина и громко засмеялась, некрасиво обнажая бледные десны.

Интерн вдруг занервничал.

— Ты, это, не особенно болтай. Поняла?

— Не-а, не поняла. Сейчас подол задеру и пойду по всем палатам показывать, как глобально я изменилась.

Она зажала бумажку с таблетками в кулаке и опустила в карман халата.

— Ну, мне пора.

— Двигай. Насчет беременности не беспокойся. Тебе на днях такую порцию «химии» впарят, что никакой зародыш не удержится, самой бы ноги не протянуть. А про болезнь — не переживай. После операции проживешь лет пять. Зачем тебе на такой срок две сиськи, одной обойдешься. Ваты в лифчик положишь. Резаных, без груди, много.

В порыве жалости он даже приобнял девушку за плечи. Она брезгливым движением сбросила с себя его руки.

— Я же сказала — таких нет.

Рина шла по больничному коридору уверенной походкой. Всего час назад она пугливо заглянула в кабинет ночного дежурного, чтобы попросить вторую таблетку транквилизатора. Скорее всего откажут. Но молодой врач-интерн проявил участие — он томился от скуки и боролся со сном, поэтому подробно расспросил пациентку, которой нужно было выговориться. Дурнушка расплакалась и все подробно рассказала.

После того, как ей объявили, что пункция из грудной железы положительная, стадия болезни вторая и операция будет радикальной, Рина не могла спать. Перед хирургией полагалось облучение, от него вылезут волосы, а после операции — курс химиотерапии, которая сделает из нее инвалида. Как только в палате выключали свет, Рину начинало трясти, руки леденели, воздух со свистом пробивался через бронхи.

О, наша жизнь! Непонятная, малосмысленная. Зачем ты дана? Много боли и пота, мало удовольствия. Почему человек создан так, что определяющим является физическая или душевная боль? Боль может унизить, превратить в животное, уничтожить как личность. И человек сопротивляется, строя жизнь таким образом, чтобы защититься от страданий. Рина вспомнила совсем маленькую девочку, которая сидела в очереди к врачу на коленях у матери и беспрерывно с надеждой повторяла: «Мне ведь не будет больно, правда?» Если первородный грех лежит в основе истории человечества, объясните в конце концов, что нужно сделать единожды, собрав мужество и сцепив зубы, чтобы его искупить. Но жестоко длить испытание страхом из поколения в поколение.

За время пребывания в онкологическом центре Рина насмотрелась, как рано или поздно все кончалось жуткими метастазами, невыносимыми страданиями, когда смерть становится желанным избавлением. Беспомощные люди рыдают, умоляют прекратить мучения! Но эвтаназия запрещена, обезболивающие уколы делают строго по расписанию. Наркотиков не хватает, человек кричит, проклиная род людской и этот недобрый мир, где его принудили появиться на свет. Он уже не молит, а ругает Бога, допускающего муки, ужаснее крестных.

Таблетки меняли ситуацию кардинально — Рина становилась хозяйкой собственной судьбы и арбитром своего предела. Теперь она не боялась ни боли, ни ошибок, ни тоски. Если сделается невмоготу, билет до нирваны уже оплачен. Но это на крайний, на последний случай. Имея такую защиту, можно и пожить, удовлетворить свою любознательность.